Старик лодочник обещал, если найдет груз для доставки в Мелк, снова забрать их к себе «на борт» и прокатить по Дунаю еще миль двадцать.
Они провели день в Линце, взбирались на холм, осматривали укрепленный замок у его подножия и другой — на вершине, откуда могли созерцать излучины величественной реки среди плодородных равнин Австрии. Отсюда же они увидели нечто весьма их развеселившее — карету графа Годица, торжественно въезжавшую в город. Они узнали экипаж и ливрею лакеев и, пользуясь тем, что за дальностью расстояния их не было видно, забавлялись, насмешливо кланяясь до земли. Наконец вечером, спустившись на берег, они застали свою лодку нагруженной товарами для доставки в Мелк и с радостью снова сговорились со старым кормчим относительно переезда. Вышли они из Линца до рассвета; звезды еще сияли над их головами и отражались в зыбкой поверхности реки, превращаясь в разбегающиеся по ней серебряные струйки. Этот день был не менее приятен, чем предыдущий. Одно только огорчало Гайдна: они приближались к Вене, и путешествие, о невзгодах и опасностях которого он забыл, помня только восхитительные минуты, должно было скоро прийти к концу. В Мелке, как ни жаль, им пришлось расстаться со своим славным кормчим. На других судах, которыми они могли воспользоваться, уже не было бы ни такого уединения, ни такой безопасности. К тому же извилины реки намного удлиняли путь до Вены, а Консуэло хотелось быть поскорее на месте. Она чувствовала себя отдохнувшей, освежившейся, готовой ко всяким случайностям, а потому предложила Иосифу продолжать путь пешком, пока не подвернется какая-нибудь подходящая оказия. Им оставалось до Вены еще миль двадцать, и этот способ передвижения, конечно, был не из быстрых. Но дело в том, что, хотя Консуэло и уверяла себя, будто жаждет снова облечься в женское платье и вернуться к жизненным удобствам, в глубине души она, как и Иосиф, совсем не стремилась так скоро завершить путешествие. Она была артисткой до мозга костей и не могла не любить свободы, случайностей, проявлений мужества и ловкости, постоянно сменяющих друг друга картин природы, которые по-настоящему может оценить только пешеход, и, наконец, романтических приключений, сопутствующих бродячей и уединенной жизни.
Я называю эту жизнь уединенною, читатель, стремясь выразить то сокровенное и таинственное чувство, которое, пожалуй, вам легче понять, чем мне объяснить. Мне кажется, что для выражения этого состояния души в нашем языке не найдется определения, но вы вспомните, как это бывает, если вам приходилось путешествовать пешком где-нибудь далеко, одному, или со своим вторым «я», или, наконец, подобно Консуэло, с приветливым товарищем, веселым, услужливым и мыслящим с вами заодно. И если у вас не было какой-нибудь неотложной заботы или повода к беспокойству, вы, наверное, испытывали в такие минуты странную, быть может, даже несколько эгоистическую, радость, говоря себе: никто не беспокоится обо мне, и я ни о ком не беспокоюсь! Никто не знает, где я! Те, кто властвует над моею жизнью, тщетно стали бы меня искать, — они не найдут меня в этом никому неведомом, новом для меня самого уголке, где я укроюсь. Те, кого моя жизнь затрагивает и волнует, отдохнут от меня, как и я от них. Я всецело принадлежу себе — и как повелитель и как раб. Ибо среди нас, о читатель, нет ни единого человека, который по отношению известной группы людей не был бы одновременно и рабом и повелителем. И это, заметьте, происходит помимо нашей воли, нашего сознания и стремления.
Никто не знает, где я!? Чувство одиночества, несомненно, имеет свою прелесть — свою невыразимую прелесть, жестокую по виду, справедливую и сладостную по существу. Мы рождены для взаимного общения. Путь долга длинен и суров, горизонтом ему служит смерть, которая, может статься, короче одной ночи отдыха. Итак, в путь! Вперед, не жалея ног! Однако, если нам представится столь редкий, но благоприятный случай, когда можно безобидно и без угрызений совести отдохнуть, ибо перед нами тропинка, утопающая в зелени, — воспользуемся несколькими часами уединения и предадимся созерцанию! Такие часы безделья необходимы деятельному, мужественному человеку для восстановления сил. И я утверждаю, что чем ревностнее стремится ваше сердце служить дому божию (то есть человечеству), тем более вы способны оценить немногие минуты уединения, когда вы всецело принадлежите себе. Эгоист всегда и всюду одинок. Его душа никогда не томится любовью, страданием, постоянством; она безжизненна и холодна и нуждается во сне и покое не больше, чем мертвец. Умеющий любить редко бывает одинок, а когда он одинок, он доволен. Душа его может наслаждаться перерывом в деятельности, и перерыв этот будет подобен крепкому сну сильного организма. Такой сон красноречиво говорит об испытанной усталости и является предвестником предстоящих испытаний. Я не верю в искренность горя тех, кто не стремится отвлечься от него, ни в безграничную самоотверженность людей, никогда не нуждающихся в отдыхе. У одних печаль — следствие упадка духа, свидетельствующего о том, что человек надломлен, угасает и не имеет сил любить то, что им утрачено; у других под неослабевающей и неутомимой самоотверженностью скрывается постыдное вожделение или эгоистическое, даже преступное, ожидание вознаграждения.
Эти размышления, быть может слишком длинные, не являются неуместными в повествовании о жизни Консуэло, деятельной и самоотверженной, которую, однако, могли бы порой обвинить в эгоизме и легкомыслии люди, не сумевшие понять ее.