Глава 37
Когда Консуэло попросила Амелию перевести фразу, записанную в памятной книжке и запечатлевшуюся в ее мозгу, та сказала, что ровно ничего в ней не понимает, хотя дословно эта фраза и значит: Обиженный да поклонится тебе!»
— Быть может, — прибавила она, — он подразумевает Альберта или самого себя, считая, что их обидели, принимая за сумасшедших: ведь они-то считают себя единственными разумными людьми на свете. Но стоит ли доискиваться смысла в речах безумного? Знаете, этот Зденко занимает ваше воображение гораздо больше, чем он того заслуживает.
— Во всех странах существует народное поверье, — ответила Консуэло, что сумасшедшие бывают одарены высшей прозорливостью, недоступной холодному, положительному уму. Я вправе иметь предрассудки моего сословия и не могу поверить, чтобы он говорил эти непонятные для нас слова случайно.
— Попробуем спросить капеллана, — сказала Амелия. — Он большой знаток всяких местных народных изречений, старинных и нынешних. Быть может, он объяснит нам и это.
И, тут же подбежав к священнику, она попросила его объяснить фразу Зденко.
Эти непонятные слова точно громом поразили капеллана.
— Боже милостивый! — воскликнул он, бледнея. — Где ваше сиятельство могли услышать такое богохульство?
— Если это и богохульство, то я не понимаю его, — смеясь, ответила Амелия, — вот почему я жду вашего перевода.
— Дословно, на правильном немецком языке, это именно то, что вы изволили сейчас сказать, баронесса: «Обиженный да поклонится тебе!» Но если вам угодно знать, что значит эта фраза в устах того идолопоклонника, который ее произнес, она значит… я едва решаюсь даже выговорить: «Да будет дьявол с тобой!»
— Или попросту: «Иди к дьяволу! — заливаясь пуще прежнего смехом, подхватила Амелия. — Нечего сказать, — продолжала она, — очень любезно! Вот на что можно нарваться, милая Нина, ведя разговоры с сумасшедшими! Вы не ожидали, что Зденко со своей приветливой улыбкой и веселыми гримасами способен поднести вам столь мало учтивое пожелание?
— Зденко! — воскликнул капеллан. — Так это, значит, изречение этого жалкого идиота? Ну, слава богу, а я, признаться, дрожал, боясь, не другой ли кто… И совершенно напрасно… Это могло выйти только из головы Зденко, начиненной гнусностями старинной ереси. Откуда только черпает он все эти забытые теперь, никому не известные вещи? Лишь нечистая сила может внушать ему подобное.
— Да это просто очень скверное ругательство, которое в ходу у простого народа всех национальностей, — возразила Амелия, — и католики в данном случае не составляют исключения.
— Вы заблуждаетесь, баронесса, — сказал капеллан, — в устах сумасшедшего это вовсе не проклятие. Напротив: это дань почтения, благословение — вот что преступно! Эта мерзость идет от лоллардов, отвратительной секты, породившей, в свою очередь, секту вальденцев, от которой произошли гуситы…
— А от них произошло еще множество других сект, — добавила Амелия, напуская на себя серьезность, чтобы поиздеваться над добрым священником. — Но объясните же нам, господин капеллан, — продолжала она, — каким образом, посылая ближнего к дьяволу, можно оказать ему любезность?
— Видите ли, по учению лоллардов сатана не был врагом рода человеческого, а напротив, был его покровителем и заступником. Они изображали его жертвой несправедливости и зависти. По их верованиям, архангел Михаил и другие небесные властители, низвергнувшие сатану в бездну, были истинными демонами, а Вельзевул, Люцифер, Астарот, Астарта и прочие исчадия ада — это сама невинность и свет. Лолларды верили, что могущество Михаила и его славного воинства скоро кончится и что сатана со своими проклятыми приспешниками будет восстановлен в своих правах и водворен обратно на небо. Словом, у них был настоящий нечестивый культ сатаны, и при встрече они приветствовали друг друга вот этой фразой: «Обиженный да поклонится тебе! „, то есть: «Тот, которого отвергли и несправедливо осудили, пусть покровительствует и помогает тебе“.
— Итак, — захлебываясь от смеха, проговорила Амелия, — теперь моя дорогая Нина находится под чудесным покровительством, и я не удивлюсь, если нам скоро придется прибегнуть к заклинаниям, чтобы уничтожить в ней действие чар Зденко.
Шутка эта немного смутила Консуэло. Она была не так уж уверена, что дьявол — плод воображения, а ад — поэтическая басня. Возможно, негодование и страх капеллана произвели бы на нее большее впечатление, если бы тот, выведенный из себя громким хохотом Амелии, не был в эту минуту так смешон.
Консуэло была до того взволнована и взбудоражена суеверием одних и безверием других, что в этот вечер с трудом могла прочитать полагающиеся молитвы. В верования ее детских лет вкрались сомнения. До сих пор она относилась к религии без критики, теперь же ее встревоженный ум уже не довольствовался одними религиозными догматами, а стремился постичь их смысл.
«Насколько мне приходилось видеть в Венеции, — думала Консуэло, — там есть два вида набожности: одна — у монахов, монахинь и народа, заходящая, быть может, даже слишком далеко и приводящая к тому, что наряду с верой в таинства в них уживаются разные суеверия, ничего общего с этими таинствами не имеющие: верят они в какого-то Орко (беса лагун), в ведьм Маламокко — искательниц золота, в гороскопы, в обеты святым по поводу дел не только не благочестивых, но иногда даже нечестных; другая — набожность высшего духовенства и аристократии, представляющая собой сплошное лицемерие, потому что люди эти посещают церковь, как театр, — чтобы послушать музыку, себя показать и на других посмотреть; они над всем смеются и не задумываются ни над какими религиозными вопросами, так как уверены, что в религии нет ничего серьезного, что она ни к чему не обязывает и что все сводится к внешней форме и обычаю. Андзолето совершенно не был религиозен. Это было одним из моих огорчений, и я вижу теперь, что права была, боясь его неверия. А мой учитель Порпора… во что он верит? Не знаю… Он никогда не открывал мне этого, но в самые горестные и самые торжественные минуты моей жизни он говорил мне о боге и о божественных вещах. Слова его производили на меня сильное впечатление, но оставляли лишь страх и неуверенность. Казалось, он веровал в бога ревнивого и самовластного, дарующего гениальность и вдохновение только тем людям, которые, в силу своей гордости, отстраняют от себя горести и радости себе подобных. Сердце мое не признает такой суровой религии, и я не могу любить бога, запрещающего мне любить. Какой же бог есть истинный бог? Кто научит меня этому? Моя бедная мать была набожна, но сколько ребяческого идолопоклонства было в ее вере! Во что же верить и что думать? Скажу ли я вместе с беззаботной Амелией, что разум есть единственный бог? Но ей неизвестен даже и этот бог, чему же может она научить меня? Ведь трудно найти человека, менее разумного, чем она. Можно ли жить без религии? Тогда зачем же жить? Ради чего стану я работать? Для чего мне, одинокой во всей вселенной, иметь сострадание, доброту, совесть, великодушие, мужество, если во вселенной нет высшего существа, разумного, полного любви, которое взвешивает мои поступки, одобряет меня, помогает мне, охраняет и благословляет меня? Откуда же черпать в жизни силы и упоение тем людям, у которых нет надежды, нет любви, стоящей выше всех человеческих заблуждений и человеческого непостоянства?»